Всё это произвело на Александра действие чрезвычайно необычное; какое–то воспоминание пронеслось у него в голове; Александр улыбнулся и ускорил шаг.
Пересев на третью линию, он уже меньше задерживал взгляд на щербатых, косых и прыщавых лицах. На станции Св. Лазаря в вагон вошли румыны и принялись плясать и трясти бубном под фонограмму цыганских песен. Пассажиры расслабились, а затем, наоборот, сжались, упёрши взгляд в одну точку, когда чернавка, подрагивая жирными бёдрами, прошла меж рядов, собирая плату. Вагон оказался неурожайным, она скорчила весьма пренебрежительную гримасу, но музыка продолжала вырываться из недр магнитофона, и волей–неволей ей пришлось танцевать. Поначалу она делала это механически, несомненно, подсчитывая утреннюю выручку, но затем, будучи не в силах противиться ритму, разгладила морщину и затанцевала уже по–настоящему.
Александр покинул подземелье, снова очутившись в мутном городском воздухе. Граверский ненавидел ледяной высокомерный квартал, где ему приходилось работать, но сейчас он вдруг вспомнил, что бульвар, по которому он идёт, назван в честь храброго защитника затравленного короля, и — чего с ним не случалось уже давно — неожиданно для себя самого злобно улыбнулся, смачно плюнув на асфальт.
Войдя в университет, он чинно поздоровался с привередливыми неграми, сидящими за решёткой вахтёрской будки, и благо до лекций оставался добрый час, направился в столовую, уселся за колченогий столик, заказав литр итальянской газированной воды вместо ставшей привычной полбутылки белого вина.
Тут неожиданно распахнулась левая створка двери. Высоченные своды столовой огласились визгливой французской речью и несмелым русским тявканьем. На пороге появился один из пробившихся в науку кулаков, большой сорбонагский начальник, давно знакомый Александру своей мордой варана и душой Вар–раввана. Маленький и гневливый (как сказал бы Рабле), он обожал лакеев (которых так щедро экспортирует на Запад родина Пушкина) и сейчас был окружён свитой активисток, с энтузиазмом трясших пегими гривами, не забывающих также раздувать розовые щёки, бойко поводить бёдрами, шустро цокать стоптанными каблучками и взмахивать ресницами, на которых Граверский подметил — то здесь, то там — перхотную снежинку. Находясь в беспрестанном страхе перед барской немилостью, они смиренно посещали его лекции, от которых обыкновенно голова разбухала, как живот от ватрушки Собакевича.
Увидев Александра, большой начальник с вызовом засмеялся, заработал задними лапками и завизжал: «Ха–ха! Ха–ха! Ха–ха! М-сьё Граверский! Как дела!». Пожав Александру руку, он тотчас, наклонивши голову, бросился к очень большому начальнику, шишкоголовому старику с орденской прищепкой Почётного Легиона на лацкане пиджака–ветерана. Комсомолки замешкались (одна из них сложила бескровные губы ижицей) буркнули приветствие и, пахнув смесью пота с «Голубым часом», устремились к месту встречи повелителей.
Александр вытер ладонь о штанину, допил последний стакан Сен — Пелигрино. Сзади, сквозь благоговейное мычание женского хора, до него донеслись звуки приветствий и поздравлений. Очень большой начальник родился в Румынии — сам он так и представлялся: «Je suis d’originalité roumaine» — имел монакское подданство и состоял одним из юрисконсультов турецкого посольства. На днях он получил премию «Мамамуши» за перевод речи мольеровского султана и удостоился приглашения на второй завтрак президента — тоже знаменитого переводчика, когда–то опубликовавшего французский пересказ Бориса Горгулова.
Александр не стал выслушивать повествование о республиканских яствах и вицмундирах. Он поднялся, отодвинув стул с грохотом, заставившим вздрогнуть администраторов, и скорым шагом покинул столовую, отправившись на лекцию.
В аудитории уже сидела чёртова дюжина студентов. Как обычно, урок прошёл невесело. Школяры тупо вторили металлическому голосу засунутого в магнитофон нудного лингвиста и лишь хлопали глазами, когда Граверский сопровождал свои объяснения библейской идейкой–иудейкой; или перечнем языков, на которых, согласно императорскому мнению, следовало общаться с Богом, лошадьми, мужчинами и женщинами; или мудрым афоризмом местного производства, вроде: «Искренность состоит не в том, чтобы говорить всё, что думаешь, а в том, чтобы думать именно то, что говоришь».
Но в этот день Александр не огорчался, как раньше, а только сухо веселился неповоротливости мозгов граждан объединённой мастрическим договором Европы, и без всякого сожаления расстался с ними.
Работа была закончена, но впереди ему предстояла общественная нагрузка — пытка дружеского ужина с коллегами. Профессора переизбирали своего предводителя, после чего устраивали пир горой с заздравными тостами и танцами. Александр, как обычно, в выборах не участвовал. До вечера оставалось немало времени, и он решил пообедать в знакомом греческом ресторанчике.
Когда Граверский вышел из университета, тьма снова напитала собой город. Одноногие жёлтоглазые циклопы проснулись, заполонили улицы, принялись раскачивать головами и прихорашивались, глядючи в свои витринные отражения. Александр спустился по бетонным ступеням в знакомое подземелье, вошёл в гукнувший поезд. По обыкновению, в рабочее время здесь преобладали выходцы из Африки, рядом с которыми, на краешках сидений, ютилось несколько аборигенов с Monde’ами в руках. Александр сел и неожиданно для себя самого вдруг ставшим железным дорсальным мускулом отвоевал большую часть двухместного креслеца у удивлённого конголезца в кожаном пальто от Ив Сен Лорана. Напротив Александра восседало воплощение Родины — Матери волофскоязычной волости Сенегала. Гигантская негритянка, схвативши в охапку свои чудовищные груди и придерживая сопевшего детёныша, с настороженным выражением лица изучала экспансионистское поведение Александра. Он посмотрел ей в глаза. «Расыст», — пробурчала она и отвела взор. Александр хохотнул от удовольствия. Разбуженное дитя раскрыло кулачки, показало белые ладошки и, сделавши змеиное движение туловищем, обвило руками шею матери.
Очутившись на улице, прямо около любимого ресторана, Граверский с изумлением и радостью ощутил уколы тёплого упругого счастья. Он поздоровался с хозяином, сел за стол, заказал муссаку, толстобрюхую бутыль минеральной воды, ослабил шёлковый шнурок галстука, задержал на нём руку и, подумав, снял его вовсе. Затем Александр попытался избавиться от пуговицы на кадыке, неожиданно нитки хрустнули и белое колёсико покатилось по полу. Граверский не стал нагибаться. Ожидая блюда, он пил афинскую воду, вглядывался в набившие оскомину критские маски, прописные и строчные буквы греческого алфавита, висевшие прямо перед ним на прокопчённой стене, а когда грузный гарсон принёс дымящуюся тарелку с овощами и звездообразным куском говядины, Александр попросил открыть окно и с аппетитом принялся за еду.
С противоположной стороны улицы, из витрины булочной, на жадно уплетающего мясо Граверского смотрела запоздалая крашеная тыква с огарком свечи в сведённой судорогой бешенства пасти, а в отражении чёрного стекла Александр наблюдал, как за его спиной встретились две тени бородавчатых парижских гомосексуалистов, пожали друг другу левые руки, поцеловались и захихикали.
Александр расплатился последними франками, но сразу уходить не стал, а лишь сверился с часами, снял браслет и с наслаждением потёр запястье. Минут через двадцать Александр решил идти в университет пешком. На улице скупо накрапывал дождь. Крупные холодные капли плюхались на серую городскую скорлупу, — «Булгаковское яйцо» — подумал Александр, — «Уже проклёвывается!», — заметил он, угодивши ногой в вырвавшийся из–под земли столб пара. На поверхности показалась рожа пророка Магомеда, залаяла по–кабильски, пропала; чугунный люк со скрежетом отъехал в сторону, и из отверстия выскочил тощий скелет, обтянутый тёмно–зелёной спецовкой содомского Горсовета. Спасаясь от дождя, он затрусил к лупоглазому автомобильчику и юркнул внутрь. Экологически чистая машинка сразу затряслась, пророк устроился с комфортом, свернул горло бутылке божоле и принялся жадно высасывать её кровь.
Перейдя Сену, Александр оказался около Французской Комедии. На балконе, с газетой в одной руке и с сигаретой в другой, в полном обмундировании, стоял Калибан и разглядывал талибов местного производства, резвившихся внизу на скамейках. Здание зазвенело. Калибан вздрогнул, его огненный плевок описал полукруг и потух на асфальте. Театр замолчал, набрал полную грудь воздуха, загудел мощной настойчивой сиреной и поглотил Калибана.
На ужин Граверский опоздал. Войдя в актовый зал, он увидел, что светочи науки, оттащивши в угол фанерную, выкрашенную под гранит трибуну, уже сидели за сдвинутыми столами, громко расхваливали свои публикации, лязгали оловянными приборами и шушукались о главном, о выборах. Только что переизбранный большой начальник, вспотевший и розовый, как морская свинка, покосился на раскрытый ворот Граверского, протянул ему ладошку, увлажнил соком своего тела короткую, но ветвистую линию жизни Александра, поворотился к своему соседу слева, знаменитому писателю — ещё одной букве «Б» русской литературы — настолько занятому поглощением бараньего бока, что видны были лишь его неспокойные мохнатые брови — и заорал уже нетрезвым голосом, перекрывая шум жующих челюстей: